Наверное, нет для человека ничего хуже, чем быть бездомным. Не иметь где-то, пусть даже на другом краю земли, свою маленькую родину и близких сердцу людей. И те деревья в саду, что когда-то были огромными, заслоняя своими кронами голубое небо, и дарили каждую осень свои сочные плоды. И если это так, то почему бы ни вспомнить в очередной раз, что каждый мужчина когда-нибудь в своей жизни должен вырастить сына, посадить дерево и построить дом.
Ту зиму Мишаня ещё доживал в старом, наполовину сгнившем доме. Убогое его жилище всё больше удручало, и, оглядывая его утомленным взором, казалось ему, что точно так же догнивает и он, ещё вполне молодой мужик; и будет так, пока не рухнет на его плечи потолок и крыша, и это наверняка произойдёт, если... Если он что-то не изменит в своей жизни. Он то понимал, что так живёт не только он. Всё село разваливалось, превращаясь в труху на его глазах. Лилась рекой самогонка, а вместе с ней и слезы, принося в каждый дом короткие минуты блаженства, а после — долгие мучительные дни и недели отчаяния и безразличия.
В таких бесконечных и бессмысленных размышлениях над жизнью он вдруг решил главный вопрос своего нехитрого бытия: он должен жить в новом доме с белыми стенами и кедровым потолком, с широкой и крепкой входной дверью и золотым крыльцом, на которое никто не посмеет ступить грязными сапогами. И в этом доме будет светёлка, и на чердак будет проникать солнечный свет, а под ней в тепле и уюте будет жить его семья долго и счастливо, невзирая ни на что.
В одно мгновение жизнь наполнилась смыслом и обрела полноту ясности в его понимании. Появились новые заботы и хлопоты. Но это были приятные хлопоты, настолько приятные, что рвалась из груди душа, заставляя его пульсировать вместе с сердцем и радоваться жизни уже по-настоящему. Где-то там, ещё в перспективе, но уже не такой далёкой, он видел себя хозяином нового дома и, что было самым главным, построенного своими руками. А пока предстояли хлопоты. Нескончаемое доставание пиломатериалов, шиферной кровли, бруса и ещё тысячи разных мелочей, без которых постройка дома могла затянуться на долгие годы.
Зима минула как один день, и вот он уже видел в реальности, а не в сладких грёзах, плоды своего труда. Жизнь уже радовала и платила взаимностью. Улыбка не сходила с губ, и он уже не обращал внимания на зависть окружающих, на собственную бедность, поскольку не чувствовал себя беспомощным червём, которого любой мог раздавить. Когда подворачивалась работа, не плошал. По случаю разжился лесом, машина-то вот она, кормилица. Работала как часы. Знай только гайки подтягивай, не ленись. Где дом брошенный разобрать или дров привезти — Мишаня успевал повсюду, и двор его уже был больше похож на склад. Ещё бы! Дом — не собачья конура. Неискушённому человеку и не представить, сколько всего необходимо для его постройки. И это не считая тех усилий и трудов, пота, пролитого на летнем зное да на продувных зимних ветрах. Иногда закрывал Мишаня глаза и не видел края той работе, что взвалил на свой горб, а она, хоть и незаметно, продвигалась.
Временно ютились в чужой старой избе. Бывало, что и ссорились. Вспылял Мишка частенько. А как без этого при такой жизни? Ведь сколько дел надо переделать. Тут-то и вырывалась из клетки на свободу его душа, и тогда вынимал он из тайника своё старенькое ружьишко и бежал сломя голову куда глаза глядели, в синие горы. А там, в тишине и прохладе, среди душистых луговых цветов давал он своей душе праздник и отмывал своё сердце от накопившейся злобы, от налипшей людской грязи и зависти, что тащились за ним, словно собачий хвост.
День тот не был отмечен ничем особенным. Разве что воздух был тяжёлым и густым, как смола, отчего дышать было трудно, свербило где-то под сердцем, и это действовало угнетающе.
Росли незаметно стены его дома, а потому был повод для короткого отдыха. Первые венцы, собранные из старых смолистых плах, поднялись до оконных проёмов и дались ему особенно тяжело. Но зато можно было постоять среди этих стен и немного помечтать.
Так вот и решил — на пасеку, к братишке. Свежий мёд, прохлада... Да и со стройкой выходила неувязочка: недоставало оконных блоков. Давно сделал бы, но не из чего, не хотелось лепить из старого хлама. Уже и договорился, и пообещали. Но, как всегда... Пьянки, гулянки…
Крикнул пасынку:
— Собирайся! В лес едем.
Того два раза не зови. Пацанам лес — родная стихия. Вмиг собрались с дружком.
Ох как не любил Мишка чужих брать, на себя ответственность валить, да что толку спорить с женщиной. Махнул рукой. Второпях и сам покидал нехитрое барахло в кузов, словно гнал его кто, а за деревней вдруг почему-то остановился, заглушил машину. Да так ему тошно стало от этой спешки. На мальчишек в зеркало посмотрел: сидят, головами, будто совы, крутят, нет им ни до чего дела. Ветерок, тишина, птички щебечут. Постоял, помолчал, сигаретку выкурил. «Да провались оно!»
«Башку бы эту! Это же опять по селу тащиться, пыль подымать. Все из калиток таращиться будут. Ну как же! Мишаня-то ружо забыл».
Каково возвращаться, он знал. Гнилое было дело, хоть ни езжай никуда. Мальчишек было жаль. Ждали всё-таки. А ружьё в уголке стояло, дожидалось, в тряпку завёрнутое. Видать, где-то в доме бес сидел. А может, и ангел. Удержать пытался, да не смог.
Уже на подъезде к Союзненскому спуску потянуло дымом. Не помнил Мишка, чтобы их тайга горела. Весной среди проталин, бывало, и пустит какой-нибудь баловник петуха или на марях по осени. Ну, если чешутся у народа руки с огнём поиграть! Сам, бывало, вокруг пасеки прошлогоднюю траву выжигал. Да и куда ему, огню, разгуляться? Вокруг всё лесники так перепахали, впору ноги ломать. Дело знали своё. А чтобы вот так, среди лета? Не бывало такого. Пелена сплошная, как в плохой бане.
Спустившись к брошенному селу, заглушил двигатель. Зашелестели под колёсами камешки, опять ворвалась в кабину тишина, в которой и шум деревьев, и птичья суета в кустах, даже звук зажигающейся спички уже не были обыкновенным шумом.
От Союзного, когда-то красивого казачьего села, осталось лишь название да дорожные столбы вдоль дороги. Огромное поле меж сопок, да старый брошенный дом бабки Домашёнчихи, древней, высохшей, как сгоревшая ель, старухи, похожей на лесную ведьму, всё ещё крепкой и никогда не вынимавшей изо рта трубки. Была ещё речка Манжурка, отмеченная почему-то на всех картах как Кедровая. А чуть дальше, внизу — Амур.
Хорошо просматривался китайский берег и большая их деревня, откуда доносились визглявые китайские мелодии в стиле сталинских пятидесятых, и слава богу, что это было не так близко. Китаёзы делали это специально, тем самым дразнили пограничников. Впрочем не только музыкой, хотя это было уже серьёзно.
Проезжая всякий раз мимо брошенного села, всплывали из памяти безмятежные, наполненные солнечным светом дни его детства. В этом безвозвратно ушедшем прошлом он почему-то всегда был счастлив. Время старательно стёрло всё то недоброе, что могло очернить эти воспоминания. И хотя картин было не так много, Мишаня бережно хранил их и при любой возможности окунался в этот светлый мир давно минувших лет.
Надо было ехать дальше. Он высунулся из кабины и крикнул:
— Ванька! На обратном пути напомнишь мне остановиться у речки. Земляники порвём, — и, словно испугавшись быть непонятым, добавил, — вкусная она очень, сладкая, что сахар.
— Ладно, — протянули почти хором чем-то довольные мальчишки, устремив взоры на белые поляны, тянувшиеся вдоль речки, — не забудем.
Ему вдруг захотелось бросить машину, хлопнуть дверцей и зашагать к Андрейкиным полянам, где бежала речка, завалиться в зелёную траву, усыпанную белыми звёздами, раскинув руки, и смотреть долго-долго на небо. Он глянул вверх, но почему-то не увидел той желанной синевы, которой грезил по ночам, нога автоматически надавила педаль сцепления, ключ повернулся, и его послушная лошадка рванулась вперёд, оставляя после себя клубы дорожной пыли.
«Она сладкая и красная, как кровь, — повторял он про себя. — Но собирать её надо, опустившись на колени. Такая вот она, ягода земляника, что стелется по земле».
Потом была дорога, привычная и унылая. Машина то прыгала по камням, то ползла, словно утюг, в глубоких колеях, а то и вовсе плыла в сплошном месиве липкой чёрной грязи. Всё это было Мишке до того привычно, что он и не заметил, как оказался у брода. Уж как только не преодолевал он этот брод, доказывая самому себе, что он хозяин этой жизни. Однажды весной, ещё только снег сошёл, врюхался так, что хоть бросай. В кабине вода. Аккумулятор сдох. Ручкой пришлось машину выкручивать. День тогда проторчал в ледяной воде. Почему не помер от холода и не простудился, непонятно. «Кривой стартер» помог. Выкрутил на отмели. Кому потом рассказывал — не верили. Даже пробовали повторить, по-сухому, правда. На пару метров только и хватало. А ему не до смеху было в ледяной воде. Хорошо ещё, бампер широкий, стоять можно было. Так вот и растерял по речкам да косогорам своё здоровье.
Потом была ворона. Она долго летела рядом с машиной, заглядывая Мишке прямо в глаза. Залетев вперёд, она села на дороге и стала прыгать и каркать, да так настойчиво, что Мишка остановился.
— Ну-ка, Ванька. Сними эту ведьму, — крикнул он, протягивая через окно дробовик.
— Не жаль заряда? — Твёрдой рукой Иван уже выцеливал птицу и только ждал дополнительной команды.
— Чего его жалеть. Заодно и пристреляем. Вроде как низило.
От близкого выстрела заложило уши. Заряд поднял пыль с дороги, не долетев до вороны на целый метр. Птица гаркнула, сорвалась с места и молча полетела к кустам. На том и забыли.
Ехали дальше. «Шоха» послушно тащилась вперёд, напоминая добрую лошадку, а Мишаня, не зная отчего, вздыхал, выпуская из лёгких ядовитый и ни на что не годный дым дешёвых сигарет. Выходило так, что сносу машине не было. Знай только, вовремя меняй детали да масло закачивай. Ванька в том деле был уже незаменимым. Такому парню бы радоваться, любить. Но как, если чужой крови? Хоть и с малых лет рядом, а не было её почему-то, любви, как не было и ко всему, что окружало его в жизни, кроме тех Синюх, к которым гнал он, не жалея ни себя, ни своего железного коня. А ему, как видно, срок уже приходил. Всё чаще отнималась правая рука, словно немела. Ни с того ни с сего скакало давление, да только он этого не чувствовал. По прибору знал. От этого пропадал сон, и тогда пялил он свой взор в почерневший от времени старый потолок чужого дома, как будто пытаясь высмотреть в нём хоть какой-то просвет, и не видел, и лишь к утру забывался неглубоким сном, сопровождаемым нелепой мешаниной чередовавшихся событий прошлого.
Ехал и глодал, как собака старую кость, мысль, что точила его все эти годы за самое живое: «Почему не клеилось его житье-бытье?» Вот уже и свой отпрыск топтал землю предков, вольных казачков, что канули в небытие. Ушли, да видно что-то оставили. И в характере, и в осанке виден был казак.
Дом поднимался на глазах, как весенняя трава, а радость вдруг ускользала из его натруженных ладоней. Лишь когда-то давно, ещё на пасеке, ранним утром проснувшись, гуляя по росистой траве, он радовался, как ребенок, что отыскал среди зарослей огромный гриб. Но это время ушло, и потому-то лез он в самые дебри, не жалея сил, чтобы догнать его, ушедшее и утраченное по его же собственной вине, которой он никак не мог осознать.
Показалась Моховая. Пасека выступала большим мысом и высилась живописным островом над пойменной низиной Манжурки, терявшейся посреди долины извилистой лентой, где со всех сторон речку обжимали неглубокие болотины, поросшие излюбленной для диких косуль травой троелисткой. Хорошее место во всех отношениях было выбрано для пасеки. Только живи!
Сашка встретил гостей недовольным бурчанием, но его одичалый вид и блестящие, слегка прищуренные глаза выдавали радость от приезда гостей. Родом Сашка был из Союзного, но давно, ещё при живом отце, перебрался в райцентр и слыл среди местных мужиков обычным пьяницей и лентяем, о чём красноречиво говорили неухоженные ульи и так же лениво снующие вокруг них пчёлы.
На радостях Мишка достал вдруг поллитровку, и они, не дожидаясь охотницкой удачи, раздавили половину. А потом, когда согрелся на плите вчерашний борщ и потекли полупьяные разговоры, допили оставшееся. Петух вдруг засуетился и стал собираться в дорогу.
— Чшо ли в Столбову намылился? — шутил по-свойски Мишаня, довольный уже тем, что Сашка не будет надоедать ему и будить по всей ночи своим диким кашлем. Сашка смеялся, прятал стыдливо глаза и как всегда шарил по карманам курево.
— Надюхе тока не говори, — учил Петух и махал рукой, — а, один хрен всё знает. Но ты же всё равно молчи, — бормотал Сашка, не выпуская из губ давно искуренной сигареты. Его похожая на зимнюю картошку физиономия вдруг глупела, Сашка оглядывался, как будто ожидал, что жена вот-вот появится на точке, среди пчёл, и тогда прощай самоволка.
...— Смеёшься! А ведь была! От Союзного пришагала. Весь мёд пересчитала, бачки опечатала. Вот такая у меня теперь жена, — то ли жаловался, а может, хвалился Сашка. Про его матриархат на селе знали многие, да и не новинкой был он, когда дело касалось домашнего хозяйства. Петух тогда как будто был доволен неожиданным приходом жены, не поленившейся пройти пешком восемь километров.
От пустой болтовни Мишке стало скучно, он нехотя посмеивался, дожидаясь того момента, когда Сашка всё же уберётся в Столбовое, куда тоже было не близко, на эти чёртовы блядки. Моховую заволакивало дымкой. Сопки, заросшие сплошь дубняком, были едва различимы в белой пелене, и его всё больше одолевало чувство досады за свой неудачный приезд. «Вот и поохотились», — вертелось в голове.
Детвора тоже приуныла без дела и развлечений. Дым, как видно, действовал угнетающе и на их настроение. Ему уже не хотелось полканить по сопкам, выискивая осторожного зверя. Испытывая ко всему безразличие, он хотел «догнаться» водкой и завалиться в прохладной избе, где Сашка недавно поменял полы и наконец-то побелил, отчего исчез накопившийся за многие годы и впитавшийся в столетний кедр запах старого тряпья и табака.
— Дрова не жечь из полевицы! Это на зиму, — командовал Сашка, указывая на куцую поленницу рядом с домом. — Вон, в лесу ломайте. Там сушняка много. Всё равно пацанам делать нечего. И ещё стенку у склада паклей пробейте. Слышь, Ванька? — разошёлся Петух перед уходом. — Омшаник-то я запер.
— Мёда налей! — вдруг взорвался Мишка. — Совсем, что ли, дураком стал! Больше не приеду к тебе. Дров пожалел! Ты каво тут петушишься? Сколь бензина для тебя спалил, дурака. Хлеба ему привези!
Сашка замялся, посмеялся сипло и махнул рукой.
— Ладно. Пошутить нельзя? Бери, сколько хочешь. Надьке тока не говори, если придёт. Миску налей, только сам. А то разольют больше. Ключ-то на месте, знаешь где.
Пройдя по точку, на ходу натягивая на плечо вещмешок, Сашка остановился.
— Вы там Дороню не обижайте. В избе он, спит, наверно. И не наливайте ему. А то он потом дверь нормально не навесит. Ремонт у меня делает.
Присутствие старого Дорони Мишку вывело из состояния дремоты. Он вспомнил про дробовик, оставленный в кладовой.
— Что ж ты молчал! — вырвалось у Мишки. Он выругался и быстро зашагал в дом, вспоминая Доронину страсть «ремонтировать» чужие ружья.
Дороня сидел на табурете напротив окна и заглядывал сверху в стволы его вертикалки. Увидев на пороге Мишаню, он заулыбался и затараторил бессвязными фразами:
— Это же, как гритца, знатная вещь, а планочка-то малёхи приотстала кубыть. А тама к гадалке не ходи, пулечка-матушка с дороги собьётся. Так я б её кабы-то на место? Не пошла бы следом-то. А, Миняша? Вишь, кака беда?
Мишка грубо вырвал дробовик, разломил его и заглянул в стволы, словно опасаясь того, что Дороня мог в них напихать чего-нибудь.
— Сам знаю, что с моим ружом творицца, мать твою в душу! Ковыряйся в своей заднице, — перебил Мишка и скупо улыбнулся. Обижать старика ему всё же не хотелось. Дороня и без того был обижен судьбой. Да и что можно было взять с бродяги и пьяницы. Знал он его ещё с щенячьего возраста и даже любил когда-то, потому что не боялся Дороня ни ледяной воды, ни летнего зноя и до поздней осени мог бродить с острогой по речкам. Мог и на кедрину запросто без страховки влезть за шишкой, а потом раздать или пропить всё добытое. Своего дома у него не было, родственников, кажется, тоже. Оттого и маялся он, как неприкаянный, шлялся по уцелевшим пасекам, навязываясь в помощь, лишь бы не гнали. Но гнали, потому и жалко было деда.
Обиженный, как ребёнок, старик заморгал глазами и готов был расплакаться.
— Мы же это, как лучше хотели-то. Стрельнёшь-то от, и в аккурат мимо, куда не надо. Гляди, паря, замажешь, не ровен-то час. Делов-то на рыбью ногу. Клея бы дал. Можа ремонту какого, — залепетал Дороня осмелев, видя, что обидеть не должны.
— Ладно, ладно, Дорон Андреич. Какая тут нужда? Охоты, сам видишь, никакой. Дыма-то, что в бане. Пойдём лучше, налью тебе, хоть и не велел начальник твой.
— Какой такой начальник? — всполошился старик. — Не знаю таких. Я сам себе атаман. — Он вдруг просиял лицом, вытирая с губ налипшую слюну, и выпрямился всей своей сутулой спиной.
Неожиданно в избу вбежал Максимка. Губа его верхняя была, как обычно, поджата, обнажая передние нижние зубы, делая лицо паренька похожим на какого-то зверька.
— Дядь Миша, трешшыт там что-то, в кустах!
— Где в кустах? — подивился Мишаня, заглядывая в небольшое окно. — Кто трещит?
— Там, за дорогой. Может, это та самая коза дурная? Дядя Саша рассказывал про котору. Живёт здесь.
— Ну, то ведь на болоте, — посмеялся Мишка, переглядываясь с Дороней. На его удивление, старик оставался невозмутим и к услышанному отнёсся равнодушно.
Мишка разломил ружьё, достал из нагрудного кармана два заряда с картечью и вышел из дома, на ходу заталкивая патроны в стволы. Пройдя по скошенной траве, он на ходу скинул сапоги и пошёл на цыпочках, оглядываясь и делая всем знаки не шуметь. Еще выходя из дома, ему почему-то почудилось, что как будто на крыше кто сидит и прячется. Смотрит на него. «Да где же там прятаться? Вот она вся, крыша-то». То было странное чувство, будто и себя самого он сверху видит, идущего с ружьём. И до того глупо было это чувство и нелепо.
Мишка поискал глазами Ваньку, но парень, скорее всего, был уже на речке, поскольку возился до этого с удочками. Он не стал звать, не желая поднимать лишнего шума; тихо пробрался через изгородь колючей проволоки и вышел на дорогу, что проходила мимо пасеки и тянулась к верховьям Манжурки. Его поразила гробовая тишина вокруг, и в ней он отчётливо услышал слабый треск в кустах недалеко от дороги. Повдоль неё стояла высокая полынь, набитая комарами, и заслоняла весь обзор. Он привстал, как мог, на цыпочки, не желая лезть в заросли, и на своё удивление увидел козу, самую её маковку рыжей головы. Она то исчезала за полынью, то вновь появлялась и замирала, внимая все шорохи и запахи леса. Ветром тянуло от неё, это всё и объясняло.
«Оглядывается и слушает, — размышлял Мишаня потяжелевшей от хмеля и дыма головой. — Вот же, глупая тварь. Пасека в двух шагах, а пугать некому. Собак-то нет. А Петух задницы не оторвет, лентяй».
Он снял предохранитель и неожиданно для себя услышал удары сердца. От волнения ладони его вспотели, и он долго не мог приладить ружьё к плечу. Аккуратно положив палец на курок, стал медленно давить, стараясь держать макушку зверя в прицеле. Всё это время в голове вертелись мысли. Он никак не мог поверить в происходящее. «Не верь глазам своим, если видишь...» — крутилась в его голове чья-то мудрая мысль. Ему вдруг почудилось, что это сон. Палец продолжал давить на курок; это действительно было похоже на дурной сон. «Да что же это за зверь такой?» Выстрела всё не было, хотя ему казалось, что давить уже некуда.
И вдруг! Голова зверя развернулась, и он увидел ухо человека. Лоб его вмиг похолодел. Светлые выгоревшие на солнце волосы не прикрывали с висков ушей. В груди шевельнулось; он уже чувствовал, как из тесных стволов вырывается заряд; тело его сжалось в испуге. Как мог, он судорожно напрягся, силясь хоть что-нибудь изменить.
Михаил даже не почувствовал отдачи ружья. Он зажмурил, как мог, глаза, чтобы не видеть ничего, и рухнул на колени, отшвырнув дробовик. В голове замелькало, ему захотелось закричать, но вместо этого он сжал челюсти до скрипа в зубах и замычал. Пальцы его впились в отвердевшую от сухоты глину, ломая ногти, потом он вновь увидел дробовик и потянулся к нему рукой.
Вдруг за его спиной затрещало, и он услышал над собой голос. Подняв глаза, Мишка увидел перед собой Ивана. Парнишка стоял с охапкой наломанного сушняка и глупо улыбался.
— Ты чего, батя? — спросил он.
Мишка не ослышался, и это было более всего удивительно. Ванька впервые так назвал его. Пусть не совсем уверенно, но это было именно то, что он услышал.
— Ты... какого хрена делал там? — с трудом выдавил он осипшим голосом. Ванька пожал плечами, огляделся и увидел дробовик.
— А в кого стрелял-то? — спросил он, немного растерявшись.
— По воробьям, — ответил Мишка.
— А у меня пчёлы по волосам пролетели, как пульки, — похвастался Иван.
— Это шершни, — усмехнулся Мишаня. — Тебе, паря, повезло, что не ужалили. У шершня укус смертельный. Ты не лазь больше по этой диколе. Ни к чему тут комаров-то кормить. Иди, вон, к Максиму. Дядя Петух вам мёда разрешил. Только не пролейте мимо бачка.
Мишка сел на траву, не обращая внимания на гнус, и опустил руки. Ноги его ослабли и стали ватными, не было никаких сил и желания идти обратно. Он подтянул за ремень дробовик и положил его на колени. В глаза бросилась чёрная нитка, болтавшаяся на конце ствола. Он присмотрелся. Обычная нитка была намотана небрежно на ствол. Он дёрнул её, от чего прицельная планка вдруг отскочила на добрые полсантиметра.
«Дороня, сукин сын», — дошло до него. Он сразу всё понял. Потому и низило раньше, что целик поднятым был, а исправить — руки не доходили. Выходило так, что если бы не Дороня…
Оперевшись на приклад, он поднялся и поплёлся к дому.
Мальчишки уже успели открыть омшаник и, набрав тарелку мёда, а затем и опорожнив её наполовину, убежали на речку запивать холодной водой. Он и сам любил есть мёд таким образом; запивать холодной, только что набранной с речки водой.
Старика он не увидел. Тот успел приложиться к его запасу спиртного, но Мишка не расстроился, а лишь подивился его проворству. Бесцельно обойдя пасеку, он случайно наткнулся на следы от его резиновых сапог, ведущих в сторону Грушевой.
— К Александрову попёрся, старый пень, — размышлял вслух Мишка.
Он ещё долго бродил и оглядывался, как это делал Сашка перед уходом, и почему-то больше на крышу, как будто на ней кто сидел и наблюдал.
Хмель давно прошёл, оставив в душе и теле привкус чего-то чужого и вредного.
Ночью он не спал, смотрел тупо в потолок и обдумывал прожитый день. Вспомнил и ворону, вставшую на его пути. Хоть и неверующим был, но как не поверить в такое. Иногда внутри него что-то сжималось, тело передёргивало судорогой, и от этого он тихо мычал, сжимая до скрежета челюсти. Потом он выходил на воздух и подолгу смотрел на звёзды. Дом начинал раздражать его. Навсегда провонявший кислятиной, с вечной мышиной вознёй в углу, он всё больше злил его.
Мальчишки спали крепко и так, в тишине, проспали бы до обеда, если бы не назойливые мухи. Потом завтракали и, не дождавшись возвращения хозяина, уехали, оставив весь запас хлеба и картошки.
С женой он старался не говорить, но твердо решил никогда не брать в лес чужих детей. В каждодневной суете событие постепенно стало забываться, лишь иногда, по ночам, незванно всплывая страшной реальностью. Тогда он просыпался мокрым и подолгу смотрел в окно, чтобы забыть тот кошмарный сон, душивший его в который раз.
За стройкой незаметно минуло лето, и, как планировалось, дом был поднят и даже подведён под крышу.
Вечерами, уставший от деревенской рутины, он снова тосковал по лесной тишине и вспоминал Дороню, почему-то завидуя ему. За последнее время он много узнал о его судьбе, осознавая, до чего извилисты пути жизни людей. Надо было разыскать старика, налить ему, поговорить. Дороня много помнил о Союзном и о прошлом, которое никому вокруг не было нужным. Его словно скомкали, как использованный лист бумаги, и выбросили. Но что за этим следовало?
Лишь под самые холода объявился старик, пропащая его душа. Появился и, как всегда, напился. А на следующее утро его нашли на берегу Амура мёртвым. Поговаривали те, кто видел его тогда, что лицо его было как у младенца, безмятежным. Ходили слухи о его насильственной смерти, что, мол, убили. А может, и просто замерз.
Дороня-то? Замёрз? Прокаленный и проспиртованный замёрз? Не вязалось всё это к такому человеку. Таинственной была его смерть.
Никто по Дороне не горевал. Некому было оплакивать его грешную душу. Тихо похоронили и разошлись, оставив в сознании тихий трепет от пережитого.